– И выходит, что «безумной Евдокией» Оля прозвала меня не зря.
– Судьба отомстила нам за это глупое прозвище, – возразил я. – Безумие пришло в наш дом. Что может быть страшнее? Помните… Пушкина?
Не дай мне бог сойти с ума!
Нет, легче посох и сума…
– Это так. Это, безусловно, так. Но реактивное состояние часто проходит. Мне сказал Митин дядя.
– Вы не могли не взволноваться… и не приехать, – сказал я. – Но Оля, я думаю, этого волнения не предвидела. Она не представляла себе, что ее исчезновение примут так близко к сердцу, что начнутся поиски. Поэтому, может быть…
Сам того не желая, я стал искать аргументы в защиту дочери. Евдокия Савельевна сняла шляпу. У нас дома, в квартире, она ее не снимала.
Видимо, она приготовилась к бою. И желала видеть глаза противника. А я не хотел сражаться. Мне просто нужно было выяснить и понять.
– Ну подумайте, – продолжал я, – разве могла, к примеру, Оля предположить, что Люся Катунина, которая так несправедливо, из-за ерунды обиделась на нее…
– Несправедливо? – перебила она. – Простите, мне не хотелось бы в буквальном, так сказать, смысле слова… за Олиной спиной… – Она кивнула на Олю, которая сгорбилась, будто и правда ожидала удара. – Но раз вы сами коснулись этой проблемы!
– Сейчас уже как-то мелко… все это перебирать. Но ведь Оленька не смогла провести ее на ту встречу.
– Это не так! – словно бы выстрелила она. – Это, безусловно, не так. Оля забыла о ней. Забыла! Вот что ужасно.
– Как забыла?
– Люся стояла на улице с тяжелой папкой ее рисунков. Она слышала через открытое окно, как Оля острила, задавала вопросы. Одним словом, проявляла эрудицию. А Люся даже уйти не могла: у нее в руках была папка!
– Вот видите, вы с такой раздраженностью… Зря я затеял!..
Фигура ее опять стала громоздкой. Это, как ни странно, проявлялось в движении.
– Если вы примете сегодняшнюю историю за случайность, она повторится! Поверьте, что это так. Это, безусловно, так.
Как раз за мгновение до этого я хотел сказать, что один поступок не может полностью характеризовать человека. «Если он случаен!» – ответила бы она.
– Не подумайте, что Люся мне жаловалась, – спохватилась Евдокия Савельевна. – Она, как и вы, пыталась найти оправдание. Но оправдывать виноватого – значит губить его!
– Вы думаете, Оля нарочно?..
– Она просто решила, что любовь отбирает у людей гордость и самолюбие. Ведь Люся любила ее.
– Ну, если даже так… то потом, когда Люся не могла нормально учиться, Оля вступилась за нее. Они с Надей одни только знали причину. И Оля пыталась всем разъяснить. Но Люся сказала: «Мне не нужна защита!»
– Она сказала: «Не нужна такая защита!» Одно слово меняет, как видите, очень многое.
– Какая… такая?
– Мне не хотелось бы углубляться в чужую драму.
– Но раз мы начали…
– Про Люсины семейные трудности действительно, кроме Оли и Надежды Григорьевны, никто ничего не знал. И не должен был узнавать! А прежде всего ее мама, которая, как вы знаете, опасно больна. Оля же намекнула на эти события… всему классу. У нас учатся ребята из дома, где живет Люся. А дом этот новый, огромный… Сама Люся ни в чем не винила отца. И в чем же его винить? Полюбил… И пожертвовал своей любовью ради больной женщины. Это легко?
Я с удивлением смотрел на Евдокию Савельевну. Она говорила о любви так, словно сама была когда-то ранена ею. Обвислые поля шляпы то касались земли, то волочились по ней. Но она этого не замечала.
– Жить только собой – это полбеды, – жестко произнесла она. – Гораздо страшнее, живя только собой, затрагивать походя и чужие судьбы.
«Все слишком сложно. Поди разберись!» – вспомнил я Олину фразу. И, будто угадав, что я подумал об этом, Евдокия Савельевна сказала:
– Если нет времени разобраться, лучше и не берись. А не пытайся небрежно, одной рукой разводить чужую беду!
– Неужели вы думаете, что Оля нарочно? – бессмысленно проговорил я.
– Ей было некогда вникнуть. Недосуг! Как недосуг было, – она понизила голос, – заметить любовь Бори Антохина.
– Любовь?
– Разве вы не видели, сколько у него Олиных снимков? Меня он почему-то не фотографирует.
Мы с Надюшей были очень довольны, что Оля еще ни в кого пока не влюблялась. И объясняли это ее нравственной цельностью. «А может, ее любви хватало… лишь на себя? – подумал я. – Нет, неверно! Она всегда любила Надюшу… искусство… Она хотела, чтоб мы ею гордились. Это ведь тоже… забота!»
Обвислые поля шляпы Евдокии Савельевны продолжали волочиться по земле. И я не говорил ей об этом.
– Вы не думаете, что этот ее последний поступок, который кончился так ужасно… был все же протестом?
– Против чего?
– Против одиночества… в вашем классе.
– Тот, кто любой ценой хочет быть первым, обречен на одиночество, – вновь четко сформулировала она.
«Неужели это Оленька, их долгий молчаливый конфликт, – изумлялся я, – заставили ее вот так, заранее, обдумать фразы, которыми она сейчас контратаковала меня?»
– Мои ученики не стали знаменитостями, – задумчиво, замедлив нашу дуэль, сказала Евдокия Савельевна. – Но и злодеев среди них нет. Ни одного… Они не предавали меня и моих надежд. А насчет дарований? У них есть талант человечности. Разве вы не заметили?
– Заметил сегодня…
– К человечности талант художника может и не прилагаться, – продолжала она, – но к дарованию художника человечность…
– Это, безусловно, так! – перебил я Евдокию Савельевну ее же словами.
– Да… безусловно, так, – согласилась она.
Мы помолчали.
– А сын Мити Калягина тоже до утра не сообщал о себе, – неожиданно произнес я. – Помните? Когда стоял под окном… у той девочки.